Николай Гумилёв: по линии наибольшего сопротивления

К 135-летию со дня рождения великого русского поэта
Николай Гумилев
Обработка от Александра Воронина | Fitzroy Magazine

Ровно сто тридцать пять лет назад в Кронштадте родился Николай Степанович Гумилёв. Удивительный человек, проживший удивительную жизнь и писавший удивительные стихи. Или это были заклятья, открывающие дверь в иные миры? Двери, в которые захочет и сможет войти далеко не каждый…

Считается, что первое своё четверостишие Коля Гумилёв сочинил в шесть лет. 

Живала Ниагара
Близ озера Дели,
Любовью к Ниагаре
Вожди все летели.

И в этой капле уже вовсю ощущается запах будущего океана. Огромность мира, дальние страны, странные слова, сила, страсть, любовь, красота, — то, что Николай Степанович всю жизнь пытался показать, объяснить и обосновать. Только у человека или есть крылья и желание лететь вперёд и вверх сквозь звёздные преддверья, или нет. У Гумилёва они были. Кого-то это восхищало, а кого-то и раздражало, и злило, а некоторых и сейчас злит. Взаимонепонимание ужа и сокола естественно, ничего зазорного в этом нет, если только кто-то не присваивает себе монополию на абсолютную истину и не принимается свысока поучать. 

Помнится, в конце теперь уже прошлого века оказалась я в одной компании, рассуждавшей о том, какой должна быть школьная программа по литературе. То, что нужно искоренить тоталитарное наследие, сомнений ни у кого не вызывало, и тут один из ораторов с немалой досадой заметил, что хочешь не хочешь, а придётся включать Гумилёва. Дескать, в творчестве его хорошего мало, выспренное оно, вычурное и при этом примитивное и агрессивное, но поскольку его расстреляли большевики, придётся детям потерпеть. Вроде бы и смешной случай, и нелепый, но очень показательный. 

Недавно в “Fitzroy” вышла очень резкая и закономерно вызвавшая бурю статья о новом идеологическом диктате в современной русской литературе.

Автор без обиняков называет обязательное условие занесения в список гениев и талантов — ненависть к советскому прошлому и культ жертв ЧК-НКВД-КГБ. Ненавидеть желательно в серо-чёрно-коричневой гамме, поскольку истинно большая литература должна быть не только разоблачительной, но и слякотно-помойной. И вдруг среди этого гноища возникает Гумилёв. Яркий, изысканный, превративший собственную жизнь в героическую балладу. И что с ним таким делать? Снисходительно заметить, что он написал несколько неплохих стихов, после чего сосредоточиться на главном. То бишь, на расстреле. 

Кто кончил жизнь трагически, тот истинный поэт…” Утверждение спорное, хотя большие поэты часто уходили молодыми. Только ни Пушкина, ни Лермонтова, ни Есенина, ни Маяковского, ни Рубцова доброхоты не пытаются превратить в приложение к собственной гибели. Сперва идёт творчество, затем биографические моменты, личная жизнь и лишь потом смерть. Гумилёва же, любившего и ценившего эту “жестокую, милую жизнь” как мало кто ещё, раз за разом пытаются загородить смертью. Иногда с назидательным восхищением: героическая жертва, иногда с неприязнью — вражина, а порой со снисходительным сожалением. Только Гумилёв это не смерть, это Жизнь в высшем её проявлении. Не зря созданное им литературное течение получило название акмеизм. От греческого ακμη — острие, вершина, высшая степень чего-либо, расцвет. 

Акмеизм учёные люди определяют, как:

“Возврат к первичному значению слова, к ясности и точности образов; изображение реального предметного мира, отказ от мистичности и туманности символизма; увлечение предметностью, внимание к деталям; стилистическое равновесие, отточенность композиции; обращение к прошлым культурным эпохам, восприятие мировой культуры как общей памяти человечества; проповедь “земного” мироощущения, поэтизация мира первозданной природы”.

И вроде всё верно, но теория, как известно, в отличие от зеленеющего древа жизни, суха. Безликое “внимание к деталям” и “восприятие мировой культуры, как общей памяти человечества” в стихах Гумилёва обретает облик капитана, что 

бунт на борту обнаружив,
Из-за пояса рвёт пистолет,
Так что сыпется золото с кружев,
С розоватых брабантских манжет.

А “поэтизация мира первозданной природы” — это те самые 

страны,
Куда не ступала людская нога,
Где в солнечных рощах живут великаны
И светят в прозрачной воде жемчуга.

Это бесконечная морская синь, абиссинские пустыни, Красное море и дробящаяся на озёрной поверхности луна. Это цепи грозных гор, лес, а иногда странные вдали чьи-то города… 

“Странный” — вообще любимое слово Гумилёва, он и сам многим современникам казался странным и непонятным. Или… непонятым?

Он любил три вещи на свете, — читаем мы в сборнике Анны Ахматовой, — За вечерней пенье, белых павлинов
И стёртые карты Америки.
Не любил, когда плачут дети,
Не любил чая с малиной
И женской истерики.
…А я была его женой.

Да. Три вещи… 

“Я буду говорить откровенно, — признавался другу в письме Николай Степанович, — в жизни пока у меня три заслуги — мои стихи, мои путешествия и эта война. Из них последнюю, которую я ценю меньше всего, с досадной настойчивостью муссирует всё, что есть лучшего в Петербурге. Я не говорю о стихах, они не очень хорошие, и меня хвалят за них больше, чем я заслуживаю, мне досадно за Африку...”

Гумилёв Николай Степанович. Фото из следственного дела

Африку он и впрямь любил восхищённо и страстно, причём отнюдь не теоретически. Людям, как творческим, так и не слишком, свойственно превозносить нечто далёкое и уже поэтому прекрасное. Очень часто это сопровождается злостью, страданиями и сетованиями. Несчастные задыхаются, их душит быт и обыденность, их раздражает жалкое, приземлённое окружение, и при этом они и пальцем не шевельнут, чтобы вырваться из “болота”. Как чеховские сёстры, раз за разом провозглашавшие “В Москву! В Москву! В Москву!”, но так с места и не двинувшиеся. Так и тонут со своими мечтаниями и амбициями в блоковском треугольнике из аптеки, улицы и фонаря, а теперь ещё и Интернета. 

Гумилёв страдающему сиденью на месте предпочитал действие. Захотел увидеть Африку? Увидел — и не просто увидел, а душой прикипел. Путешествия Николая Степановича, его путевые заметки и собранные коллекции — тема сама по себе интереснейшая, одно знакомство с эфиопскими негусами чего стоит. Гумилёва с чьей-то лёгкой руки часто называют царскосельским Киплингом, но Киплинг смотрел на “туземцев” сверху вниз, а Гумилёв протягивал им руку. И ещё одно — тяга к дальним странствиям и любование чужими небесами у Николая Степановича самым естественным образом сочеталась с любовью к России. Но не трескучей, замешанной на самоутверждении за счёт отторжения всего инородного, а спокойной и глубокой. Это, наверное, один из главных невысказанных заветов Николая Степановича. Любовь к Родине никоим образом не противоречит интересу и уважению к чужим культурам: можно не обнимать берёзки, и не носить бороду, можно читать Гомера и Данте, воспевать Беатриче и Колумба, охотиться на африканских львов и любоваться картинами фра Беато, но когда твоя Родина вступает в войну, без колебаний пойти добровольцем, а когда многие уже бегут, вернуться из безопасного Лондона.

“Размерно, точно скандируя, — вспоминал Эрих Голлербах, — он говорил “с чувством, толком, расстановкой”: “нужно всегда идти по линии наибольшего, сопротивления. Это моё правило. Если приучить себя к этому, ничто не будет страшно”. Он и шёл по линии наибольшего сопротивления, действуя, где нужно, локтями, наступая на ноги (говорю, конечно, метафорически). И потому имел немало недоброжелателей, почти врагов”.

В 1914 году тогдашние литературные патриоты с тогдашних диванов бурно выказывали свои возвышенные чувства. На фронт же уходили единицы, и среди них — негодный к воинской службе “африканец” Гумилёв.

“Эта ночь, этот лес, эта нескончаемая белая дорога казались мне сном, от которого невозможно проснуться. И всё же чувство странного торжества переполняло моё сознание. Вот мы, такие голодные, измученные, замерзающие, только что выйдя из боя, едем навстречу новому бою, потому что нас принуждает к этому дух, который так же реален, как наше тело, только бесконечно сильнее его. И в такт лошадиной рыси в моём уме плясали ритмические строки:

…Расцветает дух, как роза мая,
Как огонь, он разрывает тьму,
Тело, ничего не понимая,
Слепо повинуется ему.

Мне чудилось, что я чувствую душный аромат этой розы, вижу красные языки огня…”

Войну, как и Африку, поэт повидал вблизи:

Знал он муки голода и жажды,
Сон тревожный, бесконечный путь,
Но святой Георгий тронул дважды
Пулею не тронутую грудь.

Один крест был за спасение пулемёта под артиллерийским огнём при отступлении, второй — за разведывательную операцию. Окопной жизни Гумилёв хлебнул полной мерой, но, что характерно, его поэзия оставалась сверкающе-чистой. Грязь просто не проникала в его стихи, что военные, что африканские, что посвящённые древней истории или фантастическим мирам. Был ли он не от мира сего? В экспедиции и на войне, в отличие от салонов и гостиных, выжить такому было бы невозможно. Просто и красота, и безобразие — в глазах смотрящего. Кто-то, бродя по тому же Петербургу-Петрограду, запомнит свет над Невой, кто-то — мрачную жуть дворов-колодцев, а кто-то найдёт дохлую крысу и объявит её истинной сутью города. Так и в искусстве…

“Большинство людей, — вспоминает слова Гумилёва Ирина Одоевцева, — полуслепые и, как лошади, носят наглазники. Видят и различают только знакомое, привычное, что бросается в глаза, и говорят об этом привычными, штампованными, готовыми фразами. Три четверти красоты и богатства мира для них пропадает даром”.

Не так давно в Сети зашёл разговор о том, как объяснить несведущему, кто такой был Гумилёв. Лучшим ответом было: “Я прочитала бы наизусть «Заводи», а потом рассказала бы, как этот лирик тащил на себе пулемёт”.

“Что есть прекрасная жизнь, как не реализация вымыслов, созданных искусством? — писал Гумилёв в 1908 году, — Разве не хорошо сотворить свою жизнь, как художник творит картину, как поэт создаёт поэму? Правда, материал очень неподатлив, но разве не из твёрдого мрамора высекаются самые дивные статуи?”

М.Ф.Ларионов. Николай Гумилев. Архив Гуверовского института

Спустя три года он переведёт стихотворение любимого им Теофиля Готье, где будут перекликающиеся с этими словами строки:

Созданье тем прекрасней,
Чем взятый материал
Бесстрастней —
Стих, мрамор иль металл.

К этой мысли Николай Степанович возвращался раз за разом:

“Поэт — всегда господин жизни, творящий из неё, как из драгоценного материала, свой образ и подобие. Если она оказывается страшной, мучительной и печальной, — значит, таковой он её захотел”.

Мучительной и печальной жизнь поэта не была, ведь он её наполнял тем, что было нужно именно ему — странствиями, творчеством, борьбой, любовью. Гумилёв — это “быть, а не казаться”, противостоящее столь характерному для многих “казаться, а не быть”.

Русский Киплинг? Нет, Николай Гумилёв, принадлежащий России и всему миру. Если уж примерять маски и меряться первородством, то можно без особой натяжки назвать американским Гумилёвым Говарда. Того самого, Роберта Ирвина, родившегося на двадцать лет позже Гумилёва и осчастливившего мир Конаномкиммерийцем и вселенной Хайборийской эры. Разумеется, Говард не читал ни “Поэму начала”, ни “Варваров”, он просто уловил ту же волну, что двумя десятилетиями раньше Николай Степанович. Одну из волн. 

О влиянии вроде бы не существовавшего Гумилёва на советскую поэзию говорят часто. Так ли это? И да, и нет. Тот же Симонов наверняка вырос на Гумилёве, но есть и такая вещь, как эпоха. Порыв тех, кто был рождён сказку делать былью, штурмовать далеко море, стремиться всё выше и выше и выше порождал соответствующие стихи. Время было такое. Настрой Гумилёва резонировал с настроем тех, кто “на тяжёлых и гулких машинах грозовые пронзал облака”. Каверинское “бороться и искать, найти и не сдаваться”, оно ведь и гумилёвское…

— На далёкой звезде Венере солнце пламенней и золотистей…
— Над чёрным носом нашей субмарины взошла Венера — странная звезда…
— Я бельгийский ему подарил пистолет…
— Я сказал ему — Меркурий называется звезда…
— Надоело говорить и спорить, и любить усталые глаза…
— Сегодня я вижу особенно грустен твой взгляд…
— В флибустьерском дальнем синем море…
— Вы все, паладины Зелёного Храма…

Сложись судьба иначе, Гумилёва вполне можно было бы представить рядом с Чкаловым или Папаниным. И в партизанском отряде его можно было представить, и в ополчении, и на радио в блокадном Ленинграде…. Вот чего точно не могло быть, так это карьеры в каком-нибудь “Массолите” и доносов. И уж точно Николай Степанович, окажись он в 1941-м в Париже, не заходился б в восторге от успехов “Рыцаря Адольфа”, как ныне многими превозносимый Шмелев.

Кстати, по словам Одоевцевой, Гумилёв не сомневался, что война с Германией ещё будет.

— Я, конечно, приму в ней участье, непременно пойду воевать. Сколько бы вы меня ни удерживали, пойду. Снова надену военную форму, крякну и сяду на коня, только меня и видели. И на этот раз мы побьём немцев! Побьём и раздавим!

В том, что человечество выйдет в космос, он тоже не сомневался.

— А вокруг света можно будет облететь в восемьдесят часов, а то и того меньше. Я непременно слетаю на Венеру, — мечтал он вслух, — так лет через сорок. Я надеюсь, что я её правильно описал. Помните:
На далёкой звезде Венере
Солнце пламенней и золотистей...

Гагарин облетел землю за 108 минут. 15 апреля 1961 года Гумилёву было бы семьдесят пять. Теоретически мог бы и дожить, Лев Николаевич — его знаменитый сын, прошедший и Великую Отечественную, и лагеря, прожил восемьдесят.

— Иногда я надеюсь, — записала слова друга и учителя Одоевцева, — что обо мне будут писать монографии, а не только три строчки петитом. Ведь все мы мечтаем о посмертной славе. А я, пожалуй, даже больше всех.

Что считать посмертной славой, конечно, вопрос. С официозом и признанием нынешних законодателей литературной моды у Николая Степановича не слишком складывается. Так, вспоминают время от времени — но ведь есть ещё и те, о ком он говорил в стихотворении, которое можно считать сразу и кредо Гумилёва, и его завещанием. Его читатели. И их, Верных нашей планете, Сильной, весёлой и злой” немало.

…Прежде чем начать эту статью, мы попросили друзей в соцсетях назвать первое пришедшее на ум стихотворение Гумилёва. Результат вышел одновременно и предсказуемый, и неожиданный. Первые два места ожидаемо поделили “Жираф” и “Капитаны”, затем с заметным отрывом, но тоже ноздря в ноздрю, оказались “Волшебная скрипка”, “Мои читатели” и “Выбор”, который большинство обозначило как “Несравненное право”. Затем, спасибо группе “Мельница”, шёл “Змей”, а дальше… Дальше была целая россыпь. Самые разные люди наперебой называли самые разные стихи, в итоге их набралось больше семидесяти. Прижизненные сборники поэта насчитывали меньше, и заметно.

А это значит, что поэзия Гумилёва не просто жива, она нужна:

И твердят мальчишки строки,
Ч
то солёным пахнут ветром,
И
туманный облик стынет
З
а лица бесстрастной маской…

Вера Камша
Кирилл Бенедиктов

Понравилась статья?
Поделитесь с друзьями.

Share on facebook
Share on twitter
Share on vk
Share on odnoklassniki
Share on telegram
Share on whatsapp
Share on skype

При копировании или перепечатке материалов активная индексируемая ссылка на сайт fitzroymag.com обязательна.

Вам также может понравиться

4.1 23 голосов
Оцените статью
Подписаться
Уведомить о
0 Комментариев
Межтекстовые Отзывы
Посмотреть все комментарии