Мы встретимся на горе Арафат. Часть IV

Повесть Андрея Столярова
Коллаж от Алисы Курганской

Через две недели стало окончательно ясным, что пессимистический прогноз Чугра сбывается: мы, скорее всего, не выживем. От нашего класса осталось лишь одиннадцать человек, и тот же Чугр, который, вопреки внешней слабости, был среди них, опираясь на свои расчёты — он их вёл ежедневно, несмотря ни на что — утверждал, что уровень заболеваемости пока не снижается, а это значит, что мы протянем от силы ещё семь-восемь дней. 

Примерно так же складывалась ситуация и в других изолятах. Во флигеле, куда увёл один из классов Беташ, в живых осталось всего шесть человек, в помещениях мастерских со Сморчком чуть больше, вместе с ним — девять, а спортивный комплекс, где обосновалась группа Жердины, уже три дня напрочь не откликался на вызовы. Там, вероятно, не осталось вообще никого. Оранжевые таблетки, вселившие поначалу столько надежд, оказались неэффективными. Вакцина, которую нам регулярно и клятвенно обещал Медцентр, так и не появилась. Провели ещё раз тотальную дезинфекцию: туман рассеялся, сполз, а чума осталась.

Не помогали никакие предосторожности. Сразу же после драки, где был избит Петка, банда Мармота, прихватив почти все имевшиеся продовольственные запасы, забаррикадировалась в дальнем отсеке Главного корпуса. Щели в дверях они плотно зашпатлевали, облили дезинфицирующим раствором, предупредили, что убьют любого, кто попробует к ним войти, но уже через пару дней оттуда вытолкнули Слюнтяя, покрытого слюдяными струпьями — тот, закатывая глаза, побрёл по коридору, хватаясь за стены, от него отшатывались — а ещё через день точно так же были оттуда изгнаны Рожа и Погань. Сам Мармот продержался несколько дольше, но и он в конце первой недели попытался сдаться санитарным войскам: вышел из ворот школы и, размахивая полотенцем, начал кричать, что абсолютно здоров, опасности не представляет, напротив, у него образовался иммунитет: “Возьмите, возьмите меня в Медцентр!..”. Непонятно, на что он рассчитывал. Его застрелили, едва он сделал пару шагов к кордону. А затем мы могли наблюдать, как выползает из-за ограждений пузырь легкой медицинской танкетки, как санитары, облачённые в биокостюмы, запечатывают тело Мармота в прозрачный пластиковый мешок, как грузят его в багажник танкетки, как та снаружи и изнутри окутывается ядовитым туманом, и наконец уползает обратно, чтобы доставить ткани и органы в исследовательский отдел Медцентра. 
— Послужит науке, — в качестве эпитафии заметил Чугр. 

Через пару часов его самого начало трясти лихорадкой. Появились воспалённые, красные пятна на коже. Чугр лёг в пустом дортуаре и больше уже не вставал. Я пару раз навещал его, приносил воду, еду. Чугр открывал глаза и смотрел на меня, как на пришельца со звёзд, ни слова не говоря. По-моему, он мало что понимал. 

Я тоже пережил крайне неприятный момент. Вдруг подскочила температура, меня начал колотить жуткий озноб, между приступами его наваливались слабость, апатия: при каждом усилии я задыхался и взмокал от испарины. Дневной свет приобрёл желтоватый оттенок, я словно смотрел на мир сквозь какой-то фотографический фильтр. 
К счастью, уже через сутки это прошло. 

Отец Либби сказал, что теперь из моей крови можно было бы попробовать изготовить вакцину. 
— Если только это была в самом деле чума, а не простуда какая-нибудь — тут ведь у нас кругом сквозняки… — Он немного подумал. — И, знаешь, я, пожалуй, не буду сообщать об этом в Медцентр. В конце концов, вакцину они синтезируют и без тебя… 

К тому времени нас осталось лишь четверо. Помимо меня и отца Либби ещё двое бледных ребят со сходными именами — Пронник и Бринник. Вроде бы — генетические близнецы. Наверное, линия “ИК” оказалась более устойчивой, чем другие. С нами они практически не общались: взявшись за руки, тихо, как призраки, бродили по пустым коридорам. А потом так же тихо исчезли; видимо, заболели и вместе слегли в одном из пустующих дортуаров. Стыдно признаться, но, не увидев их как-то утром, я облегчённо вздохнул. Мне хватило и Петки, который умирал долго, мучительно, целых четыре дня, кричал и захлебывался от плача, так что слышно было на весь первый этаж, звал меня, умолял не бросать его одного. А когда я, собрав волю в кулак, изредка к нему заходил, вцеплялся в мою ладонь, гладил её, пытался поцеловать, нёс сумасшедший бред, что полюбил меня с первого взгляда, что ещё никто так, как он, меня не любил, что там, в другом мире, на небесах, он будет ждать меня сколько потребуется: мы наконец будем вместе, наши души обретут блаженный покой… И всё это перемежалось слезами, истерикой, просьбами о прощении, клятвами в верности: ничто, ничто никогда не сможет нас разлучить. 

Он был жалок, но слякотная его беспомощность вызывала у меня не сочувствие, а брезгливость. 
Я ничего не мог с собой сделать. 
И всё же в тот день, когда Петка именно в моём присутствии всхлипнул в последний раз и перестал дышать, я, выйдя из дортуара и плотно притворив за собою дверь, прислонился к стене и почувствовал, что веки мои тоже щиплет от слез. Я тоже из-за комка в горле не мог дышать. Я тоже всхлипывал, и непроизвольно расцарапывал щеки ногтями. Это была вина — не вина, жалость — не жалость, но что-то такое, из-за чего мне хотелось плакать навзрыд. Я едва удерживался, чтобы, как Петка, не закричать от отчаяния во весь голос, и останавливала меня лишь чумная, прислушивавшаяся к каждому шороху тишина, заполняющая коридор. 
К несчастью, это было еще не всё. 

В тот же день, ближе к вечеру, заболел отец Либби. 
Он категорически запретил мне входить, едва я открыл дверь в его комнату: 
— Стой, где стоишь!.. И респиратор надень!.. 
Тем не менее я вошёл и сразу увидел его руки, вытянутые поверх серого одеяла, наполовину иссохшие, покрытые пятнами воспалений, на которых уже поблескивали крохотные чешуйки слюды. 
Некоторое время мы молчали. 
Мне было страшно глянуть ему в глаза. 

Наконец отец Либби вздохнул. 
— Напрасно ты так рискуешь, — сказал он. — Ладно, по крайней мере не прикасайся ко мне. Как видишь, натуралы тоже могут заразиться чумой. 
Между прочим, он впервые тогда вот так прямо сказал, что мы с ним, оба, являемся натуралами, и ещё неделю назад я, хоть уже и догадывался об этом, но, несомненно, был бы до глубины души поражен данным известием. Теперь же я просто принял его к сведению. В конце концов, не всё ли равно, в каком гендерном статусе умирать. 

— Конечно, имеет значение возраст, — хриплым голосом пояснил отец Либби. — Мне ведь уже — без года — семьдесят лет. Ослабленный организм… А ты — молодой, здоровый… высокий иммунный потенциал. Что для меня смерть, то для тебя — просто недомогание. И всё же лучше не рисковать. 
— Я вас не оставлю, — сказал я. 
— Спасибо… Но это не ты… Это я — оставляю тебя… 

Несколько дней мы жили в надежде, что его организму всё-таки удастся перебороть болезнь. Случались короткие периоды улучшений: температура снижалась, отец Либби даже садился, хотя при этом, как он признавался, плыла голова, а сердце с деревянным стуком билось о рёбра. И такие промежутки ремиссий происходили всё реже, а островки зловещей слюды на коже, напротив, становились всё толще и всё обширней. Он всё чаще впадал в забытье, когда дыхание у него ослабевало и казалось, что вот-вот остановится. 

Отец Либби настаивал, чтобы я немедленно уходил отсюда. Он считал, что со дня на день на территорию школы могут войти санитарные части Медцентра, чтобы произвести тотальную дезинфекцию. 
— Ты не понимаешь… Мы для них — лишь экспериментальный материал, один из бесчисленных опытов, которые ставит на нас природа… Им важны результаты, а не подопытные особи… Клонов можно произвести сколько угодно… 

Его слова подтверждались новостями из Города. На экране крохотного телевизора, который вместе с сотовым телефоном положен был директору школы, мы видели, что там течёт обыденная, спокойная жизнь: люди как ни в чём не бывало ходят по улицам, получают талоны, отоваривают их в продовольственных пунктах, ездят машины, работают предприятия, учреждения, регулярно проходят всеобщие военно-спортивные тренировки. Только в южных районах, наиболее близких к нам, были приняты определённые меры: рекомендовались маски, защищающие дыхательные пути, а для профилактики — те же оранжевые таблетки. Телекомментаторы уверяли, что ни малейшей опасности нет, очаг болезни локализован, санитарные части ведут обеззараживание местности, перспективный генный материал, согласно закону о биологической безопасности, поступает в Медцентр.

— В Город тебе не проникнуть, — говорил отец Либби. — А если каким-то чудом ты сумеешь просочиться через кордон, то всё равно не скроешься: у тебя нет вживлённого гражданского чипа. Первый же патруль тебя остановит. А Дикие земли… Да, конечно, это смертельный риск, но всё же лучше, чем в нашей генетической резервации… Говорят, сохранились ещё кое-где колонии натуралов. Надеюсь, что тебе повезёт. Не может быть, чтобы природа не заархивировала такую интересную версию… Только ни в коем случае не заходи в Механо, в “умные города”: искусственный интеллект — это худшее из всего, что создано человечеством. Даже не приближайся к ним… Ты же не хочешь, я полагаю, чтобы тебя превратили в киборга? Имей в виду, киборг не является самостоятельной личностью, это элемент коллективного разума, действующий в рамках строго определённой программы. 

В минуты просветления он делал неожиданные замечания. Однажды обмолвился, что у меня, оказывается, были братья и сёстры. Два брата и две сестры, “возрожденческие сообщества” были ориентированы на многодетность. 

Я сначала не вполне понял:
— Клоны?
— Нет, натуральные братья и сёстры, рождённые естественным образом. Конечно, ты вряд ли когда-нибудь их найдёшь, но кто знает, Бог иногда выбрасывает карты в самых причудливых сочетаниях. Может быть, тебе выпадет джокер. 

Я был прямо-таки ошарашен: у меня имеются настоящие братья и сестры! Не клоны из той же генетической линии “ЕР”, а подлинные братья и сёстры, образующие социальную общность, которая раньше называлась “семья”. 
Я не один в этом мире. 
Я не один. 
И пусть я действительно их никогда не увижу, зато я знаю теперь, что я — не один!

Правда, тут же выяснилось, что отец Либби вовсе не является моим родственником, ни “семейным”, ни “клональным”, ни “композитным”, то есть с индивидуальными вкраплениями генов, он лишь старый друг моего отца, они вместе работали ещё до гендерных войн. 
Интересные вещи я от него узнавал. 
И всё же бо́льшую часть времени я проводил в библиотеке. Там имелся спецхран, особая комната, где содержались книги, разрешённые для чтения только учителям, воспитанники к ним доступа не имели. Ключ от спецхрана я снял со стенда в учительской. Отец Либби, если и догадывался об этом, то ничего не сказал. Да и какое это сейчас имело значение! И вот, попав в прямоугольный, полуподвальный отсек без окон, с рядами стеллажей, протянувшихся метров на пятьдесят, я словно шагнул в удивительный мир, о существовании которого раньше не подозревал. 

Особенно меня поразили цветные альбомы. Я видел в них колоссальные города, озарённые калейдоскопическим сонмом огней, гигантские многооконные башни, возносящиеся чуть ли не до небес, остроносые обтекаемые поезда, вихрем несущиеся по рельсам, самолёты и ещё какие-то странные летательные аппараты, называвшиеся то ли коптерами, то ли дронами, видел роскошные парки, по аллеям которых можно было гулять без защитных костюмов, видел реки, озёра, моря, где можно было купаться без риска, что тебя кто-то сожрёт или что в тебя неслышно внедрится какой-нибудь паразит, видел в ресторанах еду совершенно немыслимого разнообразия, непонятно было, из чего она приготовлена. Главное же — я видел абсолютно иных людей: без фенотипических аномалий, со здоровой кожей, с глазами без катаракт, без васкуляризованных пятен, с гармоничными анатомическими пропорциями, непрерывно улыбающихся, чему-то радующихся, без санитарных масок, явно не подверженных никакому “клональному вырождению”… Счастливая, беззаботная жизнь! Жизнь, не знающая ни страхов, ни болезней, ни бед. Куда этот мир исчез? По какой причине он сгинул, будто сметённый апокалипсическим ураганом, и почему мы вдруг оказались по уши в дурно пахнущем, перегнивающем болотном дерьме? 

Частичный ответ на этот вопрос я получил из брошюры с красной надпечаткой на первой странице: “Строго для служебного пользования”. Вероятно, её разрешалось читать даже не всем учителям. В брошюре говорилось, что женская психика, в отличие от мужской, обладает врожденными диспозициональными ценностями, главные из них — это терпимость, сопереживание, коллективное согласование интересов. Женщины стремятся к сохранению всего лучшего, что есть в мире, и этим они опять-таки отличаются от мужчин, психика которых опирается не на ценности, а на архаические инстинкты, базисом которых является неуправляемая агрессия, то есть сила, направленная на разрушение, на инициацию тёмного хаоса. Мужчины в связи с этим эволюционно неполноценны. Бог, узрев их несовершенство, неслучайно сотворил женщину — модифицированную версию человека. И неслучайно также, что в процессе эволюции происходит постепенная феминизация хомо сапиенс, снижение мужской фертильности, неуклонная деградация и дисфункция игрек-хромосомы: таким образом осуществляется замысел божий. Назначение женщин — сдерживать мужскую агрессию, ведь все войны, все трагические социальные пертурбации были порождены представителями маскулинного гендера. Эксперименты с генной инженерией по конструированию идеальных “властных элит”, так называемый проект “Элои”, начали тоже мужчины — эксперименты, которые привели мир к глобальной генетической катастрофе. Жадность, тупость, неумеренные амбиции маскулинов ввергли нашу цивилизацию в катаклизм, равного которому история человечества ещё не знала. 

В общем, только теперь дошел до меня смысл замечания, которое однажды, как бы случайно, обронил отец Либби, сказавший, что Слово Божье, а также его материальное выражение — эволюцию, можно трактовать как угодно. Маскулинная интерпретация кажется нам более убедительной, поскольку она лучше подкреплена священными текстами. Однако не следует забывать, что Библия, и Ветхий, и Новый Завет, в письменной форме была запечатлена мужчинами. Отсюда её гендерная асимметрия. 
Философия, впрочем, меня не слишком интересовала. Её феминный астигматизм был ничуть не правдоподобнее маскулинного. Гораздо большее впечатление произвели на меня альбомы с обнажёнными женщинами. Вот это был — удар молнии, полный огненного электричества. Словами его передать невозможно, но от ослепительной наготы, от сияющих красок, которых я никогда раньше не видел, у меня воспалялось сознание и начинало ломить в висках. Меня охватывал лихорадочный жар, словно закипали в крови крохотные обжигающие пузырьки. Накатывались приступы головокружения. Я будто находился перед стеклом, за которым распахивался чудесный и неведомый мир; мир, полный счастья, радости и любви. Он был рядом, на расстоянии вытянутой руки. Я его видел, я его ощущал, я знал, что он есть. Но проникнуть за стекло было нельзя. Нельзя было его ни разбить, ни найти в нём проход, ведущий от чумного кишения в забытый и потерянный рай. 

Долго выдерживать это напряжение я не мог, и потому, чтобы успокоиться, часами потом бродил по опустевшим помещениям Главного корпуса — по однообразным сумрачным коридорам, где половина ламп уже не горела, по гулким классам на втором этаже, где сохранялись ещё на досках загадочные иероглифы мела, по учительской с опрокинутыми стульями, с выдвинутыми во время бегства ящиками столов, по паркету актового зала, ещё помнящего, вероятно, наши редкие праздничные собрания. Я не чувствовал самого себя. Я был призраком, вызванным в мир вещей неведомым заклинателем. Я наблюдал всё это как бы со стороны, и потому нисколько не удивился, когда, случайно глянув в одно из окон, действительно увидел за ним мир иной: тщательно убранную асфальтовую площадку, замершие по краям её строгие шеренги учеников. Были они в наглаженных белых рубашках, в синих шортах, в пилотках, в аккуратно расправленных галстуках. Вот один из них выступил на три шага вперед, поднял к губам горн с красным язычком вымпела, и прозрачные лёгкие звуки воспарили к такому же прозрачному небу. Я их и слышал, и не слышал одновременно. Они доносились из-за стекла, как эхо то ли будущего, то ли давнего прошлого. А по штырю мачты, закреплённой в центре площадки, медленно и торжественно пополз длинный треугольный флажок с ленточкой на конце и, достигнув верхушки, слабо заколыхался от дуновения ветра.

Коллаж от Алисы Курганской

На четвёртый день, утром, Яннер чувствует, что у него больше нет сил. Просыпается он от какого-то тревожного звука и первым делом хватается за пистолет, найденный им у останков инспектора. О том, что это инспектор, свидетельствовал смятый ворох одежды: мундир, поясной ремень, сапоги остались почти нетронутыми, сквозь складки ткани, сквозь её ветошные прорехи проглядывали белые кости скелета. Череп откатился в сторону и зиял вопрошающими глазницами. Можно было понять, что инспектор — именно доктор Доггерт, который сбежал — сидел, пока был ещё жив, прислонившись к стволу дерева-мухомора, а умерев, повалился на бок, на землю. Пистолет чернел среди россыпи костных фаланг, когда-то составлявших ладонь. Теперь Яннер жалеет, что не обыскал карманы мундира, наверняка у инспектора была запасная обойма. Но тогда он ничего не соображал — схватил чуть пупырчатую рукоять и сломя голову кинулся прочь. В результате теперь у него остался один, последний патрон.

Так что это был за звук?
В следующее мгновение Яннер догадывается, что это было собачье тявканье, и дико оглядывается: а где же пёс? Пёс стоит шагах в десяти от него и изучает Яннера жёлтыми внимательными глазами. Яннер судорожно вскидывает пистолет — пёс тут же пятится и ложится за густыми игольчатыми кустами. Он, как Яннер уже убедился, понимает, что такое оружие. 

Впрочем, оттуда ещё раз доносится отчетливый тявк. 
Какого чёрта?
Предупреждает? 
Яннер вновь быстро оглядывается вокруг и видит у себя за спиной бледный, словно вываренный червячок, подрагивающий от нетерпения отросток лианы. Он уже явно примеривается улечься ему на шею. Если бы не пёс, не тявканье, то так бы оно и было. Касание лианы практически неощутимо. К тому же Яннер подозревает, что она не только безбольно протискивается к сосудам и потихоньку пьет кровь, но ещё и впрыскивает в неё какие-то бромиды или барбитураты: жертва спит сладким сном, пока лиана, не торопясь, насыщается. Вполне возможно, что так и погиб инспектор. 

Он бьёт пистолетом по анемичным отросткам. Те переламываются и беспомощно повисают на липких ниточках. В отверстиях трубочек набухают капли беловатого сока. Лиану таким образом не убьешь. Да и вообще не стоит тратить на неё время, надо просто убираться отсюда. 

Цепляясь за узловатый ствол дерева, он поднимается. Суставы за ночь прочно прилипли друг к другу, и теперь склейки внутри них болезненно разъединяются. Лопаются какие-то плёночки. Яннер морщится. У него кружится голова, а желудок от голода скручивает железными пальцами. Последняя корка хлеба, который он впопыхах прихватил, сжёвана была ещё вчера днем, от неё не осталось даже воспоминаний. Он в сотый раз проклинает себя, что, сидя целыми днями в библиотеке, не удосужился изучить виды съедобных растений. И отец Либби, как Яннер теперь понимает, тоже не случайно читал им свой спецкурс. Надо было его тщательно конспектировать. Ведь знал же, знал, идиот такой, что придётся идти в Дикие земли. На проплешинах леса ему не раз попадались кусты, усыпанные большими чёрными ягодами, а также — низенькие уродливые деревья, с веток которых свисали плоды, похожие на кривоватые груши. Только почему-то тускло-синего цвета. Они съедобные? Или, стоит лишь откусить, и упадёшь на землю — пойдёт изо рта едкая пена? В обойме найденного пистолета было четыре патрона. Трижды Яннер пытался подстрелить одну из грузных, темно-коричневых птиц, со взрывным шумом вспархивающих из кустов. Трижды промахивался. Четвёртый патрон он приберегает на крайний случай. Ночью по лесу опять прокатывался низкий звериный рык, и если он наткнётся на хищника, пистолет станет его последней надеждой. 

Но хуже голода — холод и дождь. Опять-таки идиот: не сообразил захватить с собой свитер и плащевую накидку. Хотя когда было соображать: уходил-то он впопыхах, запихивая в рюкзачок первое, что попадалось под руку. А ведь уже середина осени, ночи долгие, насквозь ледяные, стоит присесть, и по телу начинает ползти непреодолимая дрожь. Заснуть невозможно. За эти четверо суток, проведённых в лесу, Яннер практически и не спал: проваливался иногда в невнятную дрёму, из которой его тут же выбрасывало конвульсиями озноба. И — невыносимая, въедающаяся промозглость. Дождь как зарядил в первый же день, так и не прекращается ни на минуту. Даже если он утихает, воздух всё равно представляет собой мутную водяную взвесь, пропитывающую одежду. Рубашка на Яннере — хоть выжимай, в ботинках хлюпает, с манжет куртки плюхаются на землю крупные продолговатые капли. Тем не менее он пока ещё движется, механически, как заводная игрушка, переставляя онемевшие ноги: поднимается на всхолмления, там лес чуть редеет, спускается во впадины между ними, где приходится по камням, осторожно перебираться через ручьи, огибает круглые, полные почвенной черноты озерца, в которых, как ему кажется, вообще нет дна. Иногда он останавливается ненадолго и, опираясь на ствол дерева или валун, переводит дыхание. Присесть опасается, чувствует, что потом может не встать. 
В середине дня он пересекает раскисшую просёлочную дорогу, колеи которой полны грязной воды, и сразу же слышится одышливая натуга мотора — по дороге проползает пикапчик в облезлой розово-зелёной раскраске. В кузове его сидят две тощих фемины с винтовками, а между ними, привалившись к кабине, колышется чудовищная туша со вздутым чревом. Яннер догадывается, что это — матка, специально выведенная для непрерывного продуцирования яйцеклеток, читал про такое в исследовании, посвященном жизненному циклу фемин. Он вслед за псом ныряет в кусты. Фемины, видимо задремавшие, его, к счастью, не замечают: козырьки их розовых кепи надвинуты на глаза… А чуть позже он чуть было не наступает на лист росянки — в последнее мгновение, уже коснувшись гребенки шипов, успевает отдернуть ногу: громадные упругие листья с жадным чавканьем схлопываются, образуя конус высотой в человеческий рост. 

После этого Яннер, вероятно, теряет сознание. Во всяком случае, он приходит в себя оттого, что в лицо ему тычется мокрый холодный нос. Это пёс, который следует за ним уже целых два дня, то приближаясь, то отдаляясь, но упорно не желая оставлять человека. Яннер несколько раз прикидывал — не подстрелить ли его: всё-таки пища, но стоило ему взяться за пистолет, как пёс, опережая намерение, нырял в какое-нибудь укрытие. Наверное, чувствовал эмоции Яннера: одна из тех полуразумных собак, что были, по слухам, выведены в секретных военных лабораториях ещё до войны. Яннер и сам иногда его чувствовал, тоже — голод, страх, слабость, не позволяющая настичь добычу, но одновременно и непоколебимая уверенность в том, что хозяин его наконец накормит. 

Сейчас, стоит Яннеру пошевелиться, как пёс бесшумно отскакивает и, развернувшись, замирает в охотничьей стойке, еле-еле подрагивая кончиком вздёрнутого хвоста. Раздается неподалёку какое-то довольное хрюканье, и когда Яннер отрывает голову от земли, то видит сквозь кустарниковую листву что-то вроде шерстистой свиньи, увлечённо раскапывающей землю. Медленно, стараясь не производить ни единого звука, он вытаскивает из-под себя пистолет и прицеливается в жирные складки башки. Хорошо ещё, что можно упереть рукоятку в дёрн, так надёжнее, и всё равно дуло пистолета чуть-чуть подпрыгивает, а свинья — он сообразил, что это кабанчик — из-за воды, затекающей на глаза, начинает брезжить расплывчатым, неопределённым пятном. Он знает, что промахнуться ему нельзя. В конце концов просто зажмуривается от отчаяния и нажимает курок… 

Ему необыкновенно везёт. В каменистом склоне, под лбами плотно стиснутых валунов, обнаруживается почти сухая пещера. Удаётся даже разжечь костер, хотя после этого вторая и последняя зажигалка практически издыхает. Он жадно глотает горячее полусырое мясо. Рядом также жадно, поматывая головой, чавкает пес. Он уже не боится Яннера и, наевшись, ложится к нему вплотную, благодарно помаргивая коричневыми глазами. Ночь у них проходит спокойно, а утром дождь заканчивается, оставляя после себя беловатый влажный туман. Через пару часов рассеивается и он, превращаясь в лёгкую дымку, затягивающую горизонт. Проклятый взгорбленный лес тоже заканчивается. Распахивается перед ними равнина, покрытая, будто ржавчиной, пятнами полуистлевшей травы. Покачиваются кое-где метелки выродившихся невзрачных злаков. Яннер срывает их на ходу и жуёт, выплёвывая жёсткие ости. Пёс, уже совершенно оправившийся, бежит впереди него, то и дело ныряя мордой в низкорослый кустарник. Иногда вспугивает мелких зверьков, которые паническими прыжками уносятся прочь. Тогда он останавливается и недоуменно поглядывает на Яннера: почему хозяин упускает такую привлекательную добычу? 
Яннеру, однако, не до охоты. Утренний прилив сил быстро исчерпывается. Телом вновь овладевает тусклая слабость, превращающая мышцы в кисель. Его вновь прохватывает мерзкий озноб. В горле — сухость и жар, регулярно накатываются приступы кашля, поднимающиеся откуда-то из середины груди. Он знает, что серьёзно простужен и что лучше бы ему было не рваться вперед, а отлежаться хотя бы день в сухой и тёплой пещере. Но он всё-таки шаг за шагом продвигается по равнине. У него появилась надежда. Он знает, куда идти. Прошлой ночью, на лысой вершине склона, когда дождь истощился, вероятно тоже устав, а туман на мгновение под порывом ветра развеялся, он увидел вдали крохотный огонёк — жёлтый, помигивающий, предвещающий человеческое жильё. Располагался он между землёй и небом, и исчез буквально через пару секунд. 
Тем не менее, Яннер убеждён, что видел его. 
Он убеждён, что — видел. 
А потому идёт и идёт, преодолевая умирающий шорох травы. 
Там, за равниной, овеваемой лёгким ветром, за горизонтом, скрытым сейчас туманом, вздымается к небу волшебная гора Арафат.

Андрей Столяров

При копировании или перепечатке материалов активная индексируемая ссылка на сайт fitzroymag.com обязательна.

4.4 5 оценок
Оцените статью
Подписаться
Уведомление о
0 Комментариев
Inline Feedbacks
View all comments

Вам также может понравиться