Сложности у меня начались в последнем классе. Нет, конечно, ещё два года назад я тоже ни с того ни с сего попал в неприятную ситуацию. В школе у нас особое внимание уделялось физическому воспитанию. Тренировки, и достаточно интенсивные, происходили ежедневно, после уроков и длились не менее часа. Взмокали мы на них — ой-ёй-ёй! Так вот, неожиданно выяснилось, что я бегаю быстрее всех в группе, что я прыгаю, оказывается, тоже выше всех, что я отжимаю восьмикилограммовую гирю такое количество раз, которое не снилось даже Мармоту, он у нас по этому делу был чемпион. Причём я и не очень-то напрягался. А когда кряжистый недоумок Мармот, разъярённый потерей неофициального титула, полез в драку, я, легко уклонившись от его кулака, в ответ вмазал так, что Мармот прямо-таки впечатался в стенку.
Болел я также реже других: два насморка с лёгкой температурой за два года — это не цифра. С одной стороны, хорошо, поскольку тех, кто часто болел, или, заболев, никак не мог выздороветь, забирали в Медцентр, и они оттуда уже не возвращались. С другой стороны, Жердина, наш физкультурник, стал на меня как-то странно поглядывать. Я не понимал, в чём тут дело. Но однажды, отец Либби, задержав меня после уроков, якобы у него были вопросы по моему историческому эссе, разобрав текст, негромко сказал:
— Я тебе дам один совет. Пожалуйста, отнесись к нему серьёзно. — И пожевав губу, глядя мне прямо в глаза, добавил. — Не высовывайся… Ты, конечно, сильнее и здоровее других, но не надо этого демонстрировать. Прикинься слабым. Не раздражай своим превосходством. Поверь: так будет лучше и главное — безопаснее. То же самое на уроках. У тебя, конечно, прекрасная память, ты соображаешь быстрее и лучше, чем большинство, собственно — лучше всех, но я тебе настоятельно рекомендую: не подскакивай, не тяни руку, не барабань ответ, словно ты знаешь его наизусть, напротив, запнись пару раз, промямли что-нибудь невразумительное. И не переживай, если я поставлю тебе четвёрку с минусом или, может быть, тройку. Показатели в аттестате у тебя все равно будут очень приличные…
Я по-прежнему не понимал, в чём тут дело. Но тревога, звучавшая в голосе отца Либби, произвела на меня впечатление. На ближайшей физкультуре я сделал вид, что упал, ушиб локоть, получил освобождение на два дня, а когда вышел, показал лишь восьмой результат в лазаньи по канату. Намеренно пыхтел, как паровоз, дрыгал ногами, карабкаясь к потолку. И в дальнейшем тоже — старался придерживаться золотой середины. Через неделю я пошёл к доктору Трипсу и пожаловался, что у меня уже несколько дней ломит затылок, будто залили туда свинцовый расплав, получил кучу таблеток, тщательно их растёр, спустил в унитаз, стал, как все — я верил, что отец Либби зря не посоветует.
Он вообще чуть-чуть выделял меня среди массы учеников. Не так, чтоб заметно, однако по взглядам, по некоторым случайным репликам это чувствовалось. Он даже назначил меня помощником в библиотеке, что считалось свидетельством явного благорасположения. Одно время я думал, что отец Либби хочет сделать меня своим миньоном, но никаких таких попыток с его стороны не последовало. Он ни разу, подчёркиваю: ни разу, не пригласил меня к себе в дортуар. Или мне приходила в голову мысль, что я являюсь его генетическим сыном, то есть клоном, выращенным из клеток отца Либби. Вообще-то своих генетических отцов мы не знали, только хромосомные линии, к которым принадлежим, так что всё могло быть. Иногда, оставаясь в умывальном отсеке один, я изучал своё отражение в мутном зеркале, пытаясь найти сходство по очертаниям носа, ушей, по прориси скул, хотя бы по цвету глаз, и расстраивался, потому что фенотипически у нас ничего общего не было.
Ну — нет, так нет.
Нынешние мои трудности были гораздо серьёзнее. Ещё осенью кое-кто в нашем классе начал подкрашивать губы, отпускать волосы немного ниже обычной длины, подводить брови, ресницы, а весной это увлечение стало повальным. Преподаватели таких вольностей не одобряли, но если не перебарщивать, тронуть слегка, то делали вид, что не замечают. Нормального макияжа, конечно, ни у кого не было, губы натирали свёклой, которую вылавливали из салатов, тушь для бровей и ресниц изготавливали, выпаривая чернила, а потом — разводя их в топлёном масле. Другие же, напротив, принялись качать бицепсы, как бы невзначай демонстрировали обнажённый мускулистый торс, так же демонстративно оглаживали начинающие пробиваться бороды и усы. Произошли сложные изменения рассадок за партами, и теперь, глядя вперёд, я мог видеть, как сидящий передо мной Дектер, линия “ЕР”, робко и осторожно, чтобы не заметил Сморчок, гладит по ладони белобрысого Фетика, линия “ИК”. А на перемене, стоя спиной к проёму дверей, услышал, как тот же Дектер тихонько спрашивает: “Договорились? Ночью придёшь ко мне?”, а Фетик отвечает ему, жеманно растягивая гласные: “Не зна-а-а-ю… Какое-то у меня-я сего-о-о-дня не то настрое-е-ение…”
Постепенно стали выделяться у нас в классе два лидера. Во-первых, изящный красавец Риппо, блондин в пышной шапке волос, глаза у него светились нежной голубизной, двигался он с удивительной грациозностью, словно танцуя под музыку, слышную лишь ему одному. И, во-вторых, тот же Альфон, который вдруг стал ходить в красной бейсболке — возмужавший, окрепший, артерии у него уже не просвечивали, с лицом, будто высеченным из мрамора: прямой нос, твёрдый выдающийся подбородок, стальной блеск зрачков, короткая жёсткая стрижка. Говорил он отчётливыми, энергичными фразами, нарубая их отрывистыми движениями ладоней. У обоих образовались гаремы поклонников.
— Всё повторяется: Эллада и Рим, — заметил по этому поводу отец Либби. — И победит, конечно, опять грубая физическая сила.
Я не очень понял, что он имеет в виду.
Исторические аналогии, впрочем, меня не слишком интересовали. Накатывались на меня совсем другие проблемы. Я чувствовал себя будто на карнавале, где все кругом — ряженые, раскрепощённые, а я один — с постной рожей, в строгом костюме с галстуком. Особенно это ощущалось на уроках по безопасному сексу, которые во втором полугодии начал у нас проводить тот же Сморчок. Вот где я осознавал себя совершенно чужим. Я видел вокруг себя разгорячённые лица, блеск глаз, расширенных и горячих от нетерпения, слышал прерывистое дыхание, торопливые перешёптывания, кряхтение и возню, как будто многие из моих одноклассников не могли усидеть на месте. Температура воздуха на таких уроках, казалось, подскакивала на несколько градусов. Но сам я при этом оставался летаргически равнодушным. Более того, схемы, которые демонстрировал нам Сморчок, цветные слайды с переплетениями голых тел, которые он нам показывал, вызывали у меня отвращение. Я тоже дышал прерывисто и тяжело, но не от эротического возбуждения, а от тошноты, которая подступала к горлу. Я едва удерживался, чтобы не отвернуться, чтобы не закрыть руками глаза, чтобы не выбежать опрометью из класса в трусливом и позорном смятении.
В эти дни я утопал в безнадёжном отчаянии. С вечера до утра я лежал на кровати без сна, и в сознании у меня клубилась кисловатая, болотная муть. Я невыносимо мучился. Я беззвучно кричал в подушку, неизвестно кому: ну почему, почему, почему всё так? Почему все люди как люди, и только я какой-то урод, извращенец, биологический деградант, искалечённый странной генетической аномалией? Или, может быть, я просто асексуал? О феномене асексуалов я знал из учебников. По какой-то непонятной причине асексуалы у нас иногда возникали. Отношение к ним было, в общем, терпимое, хотя, разумеется, с таким гендерным статусом я не мог рассчитывать ни на какую приличную специализацию. В лучшем случае это будут коммунальные службы: уборка улиц, дворов, мытьё посуды в пунктах общественного питания. Или хуже того — направят в бригаду подземников, а на чистке подземных коммуникаций, по слухам, ещё никому не удавалось протянуть больше трёх лет: ядовитые испарения, жуткая микрофлора, сумеречники — переродившиеся жуки-древоточцы, мгновенно вгрызающиеся в тело, никакой защитный костюм от них не спасёт.
Никогда ещё у меня не было таких чёрных дней. А на беду, словно этого было мало, ко мне начал упорно клеиться Петка, с которым мы сидели за одной партой. Он, видимо, неправильно истолковал мое прерывистое дыхание. В тот же день я обнаружил на своей подушке стихотворение, написанное красивым, с многочисленными завитушками, почерком: что-то там о птице, тоскующей в одиночестве и мечтающей найти друга, чтобы вместе с ним свободно парить в солнечном небе.
Генетически Петка относился к линии “КА”. Собственно, это и внешне диагностировалось по оттопыренным, хрящеватым ушам, по узловатым рукам ниже колен, которые у него болтались как плети. Считалось, что линия “КА” несколько смещена к феминности, но также свидетельствует о склонности биологического носителя к живописи и словесности. Там был какой-то комплекс функционально связанных генов: общий оперон не позволял разделить их на отдельные составляющие. С другой стороны, как объяснял тот же Сморчок, всё это было относительно, то есть вариативно, просто — генетическая основа, которая не обязательно проявляет себя в конфигурации психики.
У Петки она себя проявила. Пока я в недоумении, медленно соображая, взирал на текст, Петка прильнул ко мне сзади, обхватив своими паучьими лапами, жарко и невнятно зашептал мне в ухо, что мы якобы созданы друг для друга, давай станем общей парой в обряде инициации. Я отреагировал скорее инстинктивно, чем сознательно. Петка, как в своё время Мармот, отлетел к противоположной стене, опрокинулся на кровать, гулко стукнувшись головой.
По-моему, на штукатурке даже образовалась вмятина.
— За что?.. — жалобно простонал он.
Меня трясло:
— Если ты ещё хоть раз ко мне прикоснёшься!.. Если ты ещё раз подойдёшь ко мне хотя бы на шаг!..
— Я тебя люблю, люблю, Янчик!..
— Заткнись!
Всю ночь Петка всхлипывал — мы с ним жили в одном дортуаре — шмыгал носом, ворочался, не давая заснуть. В конце концов я бросил в него ботинком и пригрозил, что вытолкаю в коридор:
— Будешь спать там, на полу!
Тем не менее Петка и дальше продолжал бросать на меня нежные взгляды, а иногда складывал губы сердечком, как бы посылая мне умоляющий поцелуй. Меня от этого передергивало. Спасался я только в библиотеке, где подметал, смахивал с книг пыль, расставлял их в тематическом и алфавитном порядке, но всё же большей частью листал исследования по биохимии и генетике или читал биографии великих людей, которых преследовали за гомосексуальную ориентацию — великого композитора, затравленного недоброжелателями, великого математика, подвергнутого принудительной химиотерапии, великого философа, из-за невыносимых страданий покончившего с собой. Правда, я обращал внимание не столько на их любовные переживания, сколько на то, как они думали, творили, преодолевали препятствия. Я надеялся почерпнуть мужества у героев прошлого. Если смогли они, значит, у меня тоже есть шанс. Скажу честно: помогало это не слишком сильно, и однажды, в минуту полного помутнения, когда внутри у меня всё горело, словно текла по жилам вместо крови жгучая кислота, я внезапно решил, что следует всё же пойти к доктору Трипсу и откровенно рассказать ему о своей проблеме. Тем более что и Сморчок постоянно нам вдалбливал: если кто-то почувствует неординарное эротическое влечение, то он должен немедленно, без стеснения, обратиться к врачу. Ничего страшного в этом нет. Не надо бояться: даже у самых нормальных людей бывают иногда такие гормональные всплески. Главное — вовремя их пресечь. Эффективные лекарства уже существуют. Болезнь легче предотвратить, чем вылечить.
Говорить-то он говорил, но все знали, что двоих дурачков из параллельного класса, которые обратились к доктору Трипсу именно с этим вопросом, тот направил в Медцентр, и больше их никто никогда не видел.
Выход, к счастью, нашёлся. Не знаю уж откуда взялось, но озарила меня простая мысль: здесь можно воспользоваться тем же советом отца Либби, то есть прикинуться. Я немедленно стал бросать страстные взгляды в сторону красавца Риппо, стал шумно вздыхать, когда он мимо меня проходил, стал как бы случайно тереться возле него с несчастным и унылым лицом. Больше всего я боялся пробудить в нём ответное чувство, но мне повезло: у Риппо и без того хватало преданных обожателей, я надёжно затерялся в толпе.
Проблема таким образом была решена. И всё же я понимал, что этот выход — сугубо временный. Он отодвинет исполнение приговора, но не отменит его. Я болен, я являюсь носителем архаичных, скомпрометированных эволюцией генов, и никакая гормональная терапия, никакие ингибиторы псевдомаскулинных энзимов меня не спасут. Я такой, как есть, и другим быть уже не могу.
Окончательно я это понял в тот день, когда у нас в классе состоялась натурная демонстрация.
Заранее никто о ней не предупреждал, просто однажды Сморчок с утра объявил напыщенным тоном, что сейчас мы сами во всём убедимся и всё поймём.
— Лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать, — провозгласил он.
После чего Жердина ввёл в класс некое существо, с ног до головы укутанное в махровый грязно-розовый банный халат. Голову его окутывал капюшон, так что лица не было видно, однако то, что это не человек, а именно существо, я каким-то образом почувствовал сразу. И другие также потом говорили, что у них возникло точно такое же ощущение. По знаку Сморчка Жердина ловко сдёрнул с этого существа халат, и оно предстало перед нами, как и полагалось — в натуре.
Мёртвая тишина воцарилась в классе. Я, как и все остальные, раньше никогда вживую женщин не видел. Конечно, в библиотеке мне изредка попадались книги, где они присутствовали на иллюстрациях, но только — графика, мелкие изображения, ни черта было не разглядеть. К тому же женщины в книгах были хотя бы условно, одеты, а тут желтизна обнажённого тела ударила по глазам. Впечатление было ошеломляющее. Многие потом признавались, что от отвращения их чуть было не стошнило: этот мягкий, округлый, как у обезьяны, живот, эти кошмарно гипертрофированные молочные железы, эти расставленные толстые бедра, уродливо сужающиеся к талии, эти тяжёлые, неестественные ягодицы, а вместо нормального пениса и яичек — вообще чёрт знает что.
Признаки биологической деградации бросались в глаза. Всё, о чём нам раньше рассказывали на уроках, теперь становилось наглядным и очевидным. Монотонный, размеренный голос Сморчка лишь подчёркивал это. А Сморчок между тем, нисколько в отличие от нас не смущаясь, объяснял, как безобразно устроено женское тело, как нерациональны его архитектоника, физиология, до какой степени изуродовано оно различными анатомическими аномалиями.
— Помните, как сказано в Книге книг: “что у мужчины снаружи, то у женщины внутри”. Теперь вы можете убедиться в справедливости священного текста. То, чем мужчина по праву гордится, женщина стыдливо скрывает в своём теле. Она осознаёт собственную неполноценность, а это, в свою очередь, искажает женскую психику. Психические диспозиции у неё фрагментируются. Цель мужчины — свершение, подвиг, героическое преобразование мира, цель женщины — суетность, повседневные, мелочные, бытовые заботы. Мужчине не требуется оправдывать свою жизнь, ему достаточно быть, женщине в силу её изначальной ущербности, надо всячески себя украшать — заслонять тем, что кажется, то, что есть. Нам ещё повезло: попался почти нетронутый экземпляр, а вообще встречаются с проколотыми ушами, сосочками на груди, со вживлёнными в пупок никелированными шариками, с дикими татуировками на различных частях тела. У этой, впрочем, тоже имеется…
Он протянул к фемине руку:
— Повернись!
До этого женщина стояла как статуя — с отрешённым, неподвижным лицом, как будто происходящее её не касалось. Хотя какая женщина, просто девчонка, лет пятнадцать — шестнадцать, так мне показалось. Но когда Сморчок брезгливо тронул её за плечо, она вдруг, резко качнувшись вперёд, ударила его головой в подбородок, а затем обеими руками вцепилась в горло.
— А… а… а… — полузадушенно захрипел Сморчок.
Жердина, мгновенно навалившийся сзади, еле отодрал от него скрюченное конвульсией голое тело — заломил девчонке руки назад и так — согнутую, визжащую, пинающуюся — потащил вон из класса.
Сморчок же, будто танцуя, топтался на месте, взмахивая растопыренными ладонями.
— Б-ом-мно… б-ом-мно… м-мне-е… п-пом-мом-мите…
Как позже выяснилось, у него был сильно прикушен язык.
За обедом только и разговоров было, что про этот неожиданный инцидент. Нам все завидовали: такой спектакль, жадно выпытывали подробности. И, кроме того, мы были первые, кто увидел настоящую женщину.
Риппо, купаясь во всеобщем внимании, говорил:
— Такая уродина, макака, я чуть не сблевал…
Альфон ограничился одним словом:
— Дегенератка!
Мармот, не понижая голоса, сказал, что вообще-то следовало бы её нагнуть и — того. И пояснил на пальцах — что именно. Его банда заржала. А учитель Беташ, временно принявший на себя руководство, успокаивая нездоровое возбуждение, пояснил, что мы наблюдали типичный пример вырожденческой психики: вспышка ничем не мотивированной агрессии, варварство, первобытная дикость — этим фемины и создают угрозу всему цивилизованному человечеству.
— Беспокоиться не о чем. На следующую демонстрацию её приведут в наручниках.
Так он нам обещал.
Только вот следующей демонстрации уже не было. Утром дежурные в панике сообщили, что карцер, куда поместили девчонку, открыт. Кто его открыл — неизвестно. Дверь настежь распахнута. Фемина исчезла.

Инспекторы, как им и было положено, производили устрашающее впечатление. Прибыли они к нам вдвоём, оба — в чёрных мундирах, свидетельствующих о принадлежности к государственной генетической службе, оба — с серебряными нашивками двойной спирали ДНК на предплечьях, оба — блондины с голубыми глазами, с лицами строго симметричными, классическими, словно отштампованными на одном и том же станке. Явно клоны первого поколения, сформированные по определённому фенотипу. Они прошли мерным шагом по коридору, оставляя за собой расширяющуюся зыбь тишины. Все лица, как притянутые магнитом, поворачивались им вслед. Отец Либби на перемене, вскользь сжав мне плечо, шепнул, что они копируют атрибутику одного тоталитарного государства середины двадцатого века.
— Надеюсь, и кончат они точно так же…
Я хотел спросить, что значит “тоталитарный”, но не успел: отец Либби двинулся дальше к учительской.
Следствие, которое инспекторы в первый же день провели, пришло к неутешительным для нас выводам: фемина не могла выбраться из карцера самостоятельно, ей кто-то помог, вытащил шплинт (подковообразную металлическую загогулину), отодвинул тяжёлый засов. Попытки снять отпечатки пальцев ничего не дали, и шплинт, и засов оказались заляпанными до невозможности.
Теперь под подозрением находился каждый — от преподавателей до учеников. В школе тут же сгустилась атмосфера гнетущего ожидания. Было срочно созвано общее собрание коллектива, и один из инспекторов, по специализации психотехник, поднявшись на трибуну, произнёс речь, обдавшую нас сразу и жаром, и холодом.
— Мы ведём небывалую, титаническую войну, — ясным и звонким голосом говорил он, вколачивая каждую фразу в сознание, точно гвоздь. — Мы ведём войну, которой ещё не знала история. Войну не за победу одной империи над другой, но войну за сплочение и выживание всего человечества. И либо мы победим в этой войне, утвердив отныне и навсегда наши высокие биологические идеалы, либо исчезнем как вид и на смену нам придут невообразимые мутанты, уроды, скопище безмозглых существ, способных лишь пожирать друг друга… Мы живём в эпоху великого преображения. Решается судьба мира: кто будет властвовать на планете? Полуразумные псы? Полуразумные крысы? Сообщества насекомых, лишённых какой-либо индивидуальности?.. На наших плечах лежит ответственность за будущее, ответственность за вас, наших детей, и за детей, которые будут у вас. Мы сознаём важность этой задачи и потому не можем позволить себе мягкотелой терпимости, гражданской апатии, расслабляющего социального милосердия — эти качества уже погубили предыдущую цивилизацию. Наша цель проста и понятна: новый человек, которого мы сейчас создаём, должен иметь кристально чистый геном. Он должен вновь стать властелином мира, а в последующем, разумеется, и властелином Вселенной… Вот к чему мы стремимся. Вот горизонт будущего, к которому мы идем. Ничто нас не остановит. Не существует препятствий, которых мы не могли бы преодолеть. И потому мы говорим нет всему, что мешает достижению этой великой цели. Мы говорим нет слабости, мы говорим нет сомнениям, мы говорим твердое нет измене в наших рядах. Тот, кто предаёт человечество, лишается права называть себя человеком!..
Голубые глаза инспектора, казалось, ощупывали весь зал, и когда взгляд их скользил по мне, я невольно съеживался и старался сделаться как можно меньше. Тем более что меня царапал ещё и взгляд Петки, который вчера, услышав об исчезновении пленной фемины, с нехорошим подтекстом напомнил, что он видел, как я ночью покидал дортуар.
— Тебе приснилось, — ответил я.
Боюсь, что меня выдал срывающийся и растерянный голос. Петка усмехнулся и безбоязненно погладил меня по щеке своей обезьяньей лапой.
— Ты мне очень нравишься, — сказал он.
В тоне его звучала снисходительная уверенность. Понятно было, чего Петка хотел. Теперь он считал, что я уже не рискну ему отказать.
Впервые в жизни я ощутил, что способен кого-то убить. Взять за горло, сжать пальцы и с наслаждением почувствовать, как бьётся в агонии уродливое ненавистное тело.
— А ты мне — нет.
И Петка, вероятно, почувствовал моё настроение — отпрыгнул, присел, как мелкий зверёк, ощерил желтоватые изогнутые клыки.
— Ты всё же — подумай, подумай…
Одно, впрочем, заслонялось другим. К вечеру того же злосчастного дня стало известно, что отец Либби решением Инспектората отстранён от должности директора школы. Временно замещать его был назначен Сморчок, которого, по-моему, это не слишком обрадовало. Данное известие принёс нам Фетик — он, бросив Дектера, недавно стал у Сморчка постоянным миньоном. Кроме того, Фетик добавил, что поднят вопрос о полном расформировании школы: нас небольшими группами распределят по другим воспитательным учреждениям. Это всех особенно придавило: оставалось уже меньше года до выпускного класса, после чего мы должны были получить полный гражданский статус, переселиться в Город, начать рабочую специализацию. Однако при переводе в другую школу, как пояснил тот же Фетик, мы этот год потеряем.
— Врёшь ты всё, — мрачно сказал Мармот. — Кому это надо —развозить нас туда-сюда?
— Не хочешь — не верь, — ответил Фетик. — А только, что говорю — то и есть.
И ушёл, задрав нос. Он вообще очень гордился своим новым — миньонным статусом.
Для нас наступило тягостное и тревожное время. Доктор Рапст, так звали одного из инспекторов, развернул обширное психологическое тестирование. Он теперь ежедневно присутствовал на различных уроках и аккуратно записывал всё сказанное на диктофон. А иногда он вдруг вставал рядом с преподавателем и молча, минут десять-пятнадцать, изучал выражение наших лиц. Сканировал физиогномику и мимесис. Настроения в классах были близки к паническим. Ученики при виде инспектора заикались, будто страдали врождёнными дефектами речи. Заикались даже некоторые учителя, а кто более-менее сохранял над собой контроль, как например отец Либби, тот говорил неестественным, деревянным голосом, взвешивая каждое слово. Всем было ясно, что позже эти записи — фразу за фразой — будут анализировать и сам доктор Рапст, и Семантическая комиссия Инспектората.
А во второй половине дня тот же инспектор Рапст вызывал учеников на персональные собеседования. Каждому он надевал на руку манжет, усеянный датчиками, и затем, скашивая глаза, следил по экрану за колебаниями динамических показателей. Вопросы он задавал самые разные: и об отношениях с учителями и одноклассниками, и о концепции “голубой идеи”, как мы сами понимаем её, и о географии Диких земель, и о том, какие нам снятся сны, и о пищевых пристрастиях, и о перенесённых болезнях, и не возникают ли у нас иногда необычные импульсы или желания. Довольно часто он прерывал отвечающего и тем же ясным и звонким голосом требовал: “Правду!.. Говорить только правду!” — при этом лицо его жутковато сминалось, будто резиновое, а руки подёргивались, словно пробегали по ним электрические разряды. Впечатление было сильное. По слухам, у двоих пацанов из параллельного класса случилась истерика, а ещё двоих вынесли из кабинета в обморочном состоянии. И хотя из школьного курса биоинженерии нам было известно, что обогащённый геном, которым любой инспектор по определению обладал, обязательно сопровождается мелкими девиациями — их чисто технически не отделить от позитивного материала — всё равно в кабинет к доктору Рапсту шли как на казнь. Тем более что доктор, будучи военным психологом, наверняка также владел техникой невербального восприятия, то есть считывал ещё и непроизвольную акцентуацию, не только речь, ни одной мысли от него утаить было нельзя. Ничего удивительного, что перед дверями его кабинета каждого прохватывала зябкая дрожь, внутрь входили уже на ватных ногах.
И всё же гораздо больше мы опасались второго инспектора. Доктор Доггерт, как гласила бейджик, вшитый в его мундир, не подёргивался в хореических спазмах, ни на кого не покрикивал, ни о чём не спрашивал, на испытуемого вообще не смотрел, зато привёз с собой портативный автоматический секвенатор, и осуществлял процедуру общего генетического обследования. Это был уже не психологический профиль, который можно было оспорить, это был окончательный приговор. Результатов он нам, разумеется, не докладывал, но некоторых учеников вызывал на обследование повторно и те, кого он приглашал в лабораторию ещё раз, ходили потом бледные, испуганные, словно получили чёрную метку.
Испуг их был не напрасен. Через несколько дней во двор школы заехал ярко-зелёный микроавтобус, и всем “повторникам”, их набралось четырнадцать человек, было приказано садиться в него без вещей. Прибывшие с автобусом трое ухватистых санитаров, тоже — в ярко-зелёных комбинезонах с красными треугольниками на рукавах, к сопротивлению не располагали. Мы из окон второго, учебного этажа, видели расплющенные бледные лица, прильнувшие к боковым стёклам. Они с нами прощались.
— В Медцентр повезут, — злорадно пояснил Фетик. — Разберут их на органы. А что? Правильно! Нечего засорять наш генофонд, — и тут же, врезавшись от удара в стенку, вскрикнул: — Ай!.. — схватился за нос, сквозь пальцы обильно хлынула кровь. — За что?..
— За всё, — мрачно сказал Мармот. Поднял здоровенный кулак. — Мало тебе? Может, добавить?
Мармот, кстати, генетические тестирование благополучно прошёл.
Настроения это никому не улучшило. Доктор Доггерт вызывал к себе в лабораторию строго по алфавиту, и многие, в том числе я, находились в нижней его половине. Наша судьба была ещё не определена. На некоторых, ожидающих своей очереди, больно было смотреть. У троих вообще подскочила температура, и доктор Трипс, наш наблюдающий врач, на всякий случай упрятал их в изолятор. У меня температура вроде не поднялась, но я тоже пребывал в тревожном смятении. Я знал, что по крайней мере за один пункт волноваться мне нечего: никакие, самые тщательные исследования не определят, что я — натурал. Не разработаны ещё такие методики. И вообще, как с прискорбием сообщали наши учебники, научная диагностика гетероэротизма пока находилась в зачаточном состоянии. Одни клиницисты пытались свести её к особым композициям нуклеотидов, другие — к редким и специфическим видам гормонального дисбаланса, третьи искали закономерности в психофизиологических показателях пациентов, четвёртые предпочитали кинетику инструментального бихевиоризма, пятые уповали на “самопризнания” фигурантов в состояниях медикаментозного транса, и т.д. и т.п. Всех направлений, концепций и школ, грызущих эту проблему, было не перечесть. Но все они констатировали в итоге, что чётких критериев для клинической дифференциации гендеров мы не имеем. Однако кто знает, что при секвенировании может выскочить. Обнаружится у меня пара летальных генов, пусть даже в рецессиве, латентных, но классифицируемых как наследственная угроза. И всё, сливай воду.
В день сдачи материала на биопсию я был как сплошной оголённый нерв. Когда дозатор в виде пластмассовой варежки защёлкнулся у меня на руке, я аж подскочил. Меня терзали сумрачные предчувствия. И я нисколько не удивился, что на другое утро меня прямо с уроков вновь вызвали в лабораторию, и доктор Доггерт сухо сказал, что по результатам моих анализов требуется кое-что уточнить. Я был не один такой во второй половине списка. Чугра вызвали на повторное обследование ещё вчера, слюнявого Фетика — непосредственно перед ним, и он потом весь день бродил по коридорам школы, навзрыд рыдая: “Я не хочу!.. Не хочу!..”. Ближе к вечеру, проходя мимо отсека, где располагалась учительская, я увидел, что Фетик плачет, уткнувшись лицом в грудь Сморчка, а Сморчок, тоже растерянный, то и дело поправляя панамку, гладит его по волосикам на розовом затылочном родничке.
Картинка мелькнула и затерялась среди других. Мне самому впору было рыдать. Я сейчас тоже, как Фетик, бродил по вымершим коридорам школы, искал угол, где можно было бы спрятаться, дать волю слезам. Спальный дортуар для этого не подходил. Там безвылазно пребывал Петка и при каждом моём появлении поднимал на меня жалобные, умоляющие глаза. Шантажировать меня ему теперь было нечем, и он походил на щенка, которого хозяин грубо отпихивает ногой. Мне было тошно от одного его вида.
Не знаю, чем бы всё это закончилось, но на другой день (генетическое обследование доктора Доггерта было завершено, но зловещий, ярко-зелёный автобус, к счастью, ещё не пришёл) меня вызвал к себе отец Либби и без всяких предисловий, без какого-либо сочувствия, деловитым тоном сказал, что у меня есть шанс.
Несмотря на отстранение от должности, он по-прежнему занимал директорский кабинет — Сморчок почему-то не торопился туда въезжать — и усадив меня в кресло перед собой, налив чая с ложкой страшно дефицитного меда, объяснил, в чём этот шанс заключается. Мне следовало, как только автобус придёт в Медцентр, сообщить заведующему исследовательским отделом, что я — натурал.
— Они проигрывают свою Великую битву, — сказал отец Либби. — Чисто маскулинный геном, несмотря на все достижения, так и не обрел генетическую стабильность. Это сразу диагностируется по второму поколению клонов, ты не замечаешь, привык, но ведь среди вас, кроме тебя, нет ни одного нормального человека. У красавчика этого вашего… Риппо… белокровие, вялый миелобластоз, этиология неясна, лекарств нет, ему осталось от силы год-полтора… У другого вашего красавца, Альфона, иммунитет на нуле, он держится лишь на еженедельных инъекциях модуляторов. Это абсолютный тупик. Третье поколение клонов они уже просто не рискуют выращивать. По слухам, попытки предпринимались, но закончились массовой гибелью эмбрионов. Им позарез нужны естественные геномы, причём не такие, как у меня или у других стариков, нагруженные возрастными хромосомными аберрациями, но — свеженькие, не тронутые ни болезнями, ни мутагенезом. А где их взять: натуралов в гендерных войнах истребляли в первую очередь. Ну и, конечно, сыграла свою роль эпидемия джи-эф-тринадцать… Исследовательским отделом в Медцентре заведует сейчас Вальтер Кромм, я его знаю, когда-то он был у меня аспирантом, человек на редкость паршивый, родную мать вскроет, если того потребует эксперимент, но действительно хороший учёный, квалифицированный биохирург, не слишком уродующий науку идеологией. Ты для него — находка: почти интактный генетический материал, источник для создания новых жизнеспособных версий. Передашь ему от меня записку, надеюсь, поместят тебя в донорский инкубатор. Тоже, конечно, не рай, но по крайней мере ты будешь жить…
— Сколько? — спросил я.
— Что, сколько? — не понял отец Либби.
— Сколько я буду жить?
Отец Либби вздохнул:
— Кто же сейчас может это сказать…
Он вроде бы хотел что-то добавить, но тут воздух вдруг распорол пронзительный истерический крик. Кричали где-то неподалёку и так, как будто человека заживо обгладывал дикий зверь.
Мы оба вскочили. Но отец Либби, выбросив руку вперёд, чуть ли не затолкал меня обратно в кресло.
— Сиди здесь! Не светись!.. Чем реже ты попадаешься на глаза, тем лучше.
Вернулся он, угрюмый, минут через пять — подошёл к столу, бесцельно подвигал по нему туда-сюда авторучку, вздохнул, будто придавливая в себе что-то непереносимое, и негромко сказал, что только что покончил с собою Фетик: повесился, достал где-то бельевую верёвку, спасти не удалось, переломлены шейные позвонки…
— Ладно, пока иди… У нас сейчас начнутся… ведомственные разборки… Записку я тебе напишу — зайди завтра с утра, возьмёшь… И никому — ни слова! Понял?
— Понял, — ответил я, едва шевеля губами.
Мне почему-то казалось, что никакие записки меня не спасут.
Однако увидеться утром нам с отцом Либби не удалось. И записка, как оказалось, мне уже не понадобилась. В шесть часов (я к этому времени только-только заснул) во всех дортуарах раздался захлебывающийся, как у очумелой свиньи, визг тревоги, а когда мы, сонные, не соображающие ничего, повскакали с постелей, напряжённый голос доктора Трипса по трансляции объявил, что в связи со вспышкой остро инфекционного заболевания в школе вводится карантин. Выход из дортуаров категорически запрещён.
— Всем оставаться на своих местах. О дневном расписании будет объявлено дополнительно!
Сообщение было повторено пять раз.
Мы с Петкой лишь туповато, молча уставились друг на друга. Не сказали ни слова. Что тут можно было сказать? Петка, правда, отчётливо ляскнул зубами. А я сжал пальцы в замок. Так к нам пришла чума.
Продолжение следует
Андрей Столяров
Я, вообще-то, пятерку поставить хотела, но куда то всё прыгает и не исправляется. Когда продолжение?
Ирина, уточните, пожалуйста, с какого устройства Вы заходите на сайт. Возможно, это какой-то сбой программы. Продолжение в следующее воскресенье, 21 июня.
Добрый день, у меня планшет lenovo, если это сбой — не могли бы вы исправить мою оценку на 5 звёздочек? Ужасно обидно, что так получилось.